Антонио осторожно вынимает ковш из воды, медленно несет к верстаку. Отчетливо звякают об пол капли, срываяс
Антонио осторожно вынимает ковш из воды, медленно несет к верстаку. Отчетливо звякают об пол капли, срываясь с округлого брюха ковша. Ковш установлен на верстак, и Антонио ощущает тонкий пронзительный звон уходящего напряжения в каждой клеточке своих обожженных, изъеденных растворителями, изрезанных усталых рук… Долго молчали оба, затем старый Никколо сказал: – Не медлит господь исполнением обетования… Но испытует долготерпение наше… И снова замолчал. Антонио поднял голову и спросил тихо: – Мастер, это и есть заветный лак? Никколо молчал, и Антонио показалось, что учитель не знает, как ответить ему. – Тебе сколько лет сейчас, мальчик? – спросил Амати. – Двадцать один. – Я такой лак сварил впервые, когда мне было сорок три. Но это не тот лак. Он только может сохранить скрипку навеки и подарить ей необычайную красоту. Настоящий лак заставит ее неповторимо звучать. Этот не может. В мастерской снова стало очень тихо, и шорохом камешков в воде прозвучали слова Антонио: – Как же это так?.. Глазки Амати совсем исчезли в жирных складках-щелочках. – Я знаю еще две добавки. Ты их должен найти сам. Тогда, может быть, ты еще найдешь и какие-то другие, которых я не знаю. И тогда свои скрипки ты сделаешь лучше, чем я… – Но… – Никаких «но». Ты можешь стать гением, если захочешь, конечно. И мешать тебе я не намерен… Запомни только, что гения всегда ждут на пути, как дорожные грабители, три врага… – Кто они? – безразлично спросил Антонио. – Праздность, богатство и слава. Как сирены, подстерегают они гения, и всякий раз набрасываются на главную его добродетель – трудолюбие. – Но ведь вы, учитель, богаты и прославлены? – сердито спросил Страдивари. Амати встал, вытер шелковым платком лицо, грустно усмехнулся: – Эти сирены особенно обольстительны в юности. Ко мне они пришли слишком поздно…
***
Расследовать дело в этом направлении, по-моему, бессмысленно, поскольку мы все – студенты и аспиранты Л. О. Полякова – просто обожаем его…" Я положил ручку и посмотрел на Марину Колесникову внимательно. Она усмехнулась: – Я понимаю, что в протоколе такие слова вам кажутся смешными. Но вы меня предупредили, чтобы я говорила только правду. А это правда – мы его обожаем… – И вы исключаете вероятность причастности кого-либо из его студентов к преступлению? – спросил я осторожно. – Категорически… На листе бумаги Лаврова нарисовала маленький кружок, внутри которого написала – «Поляков». Из кружка исходили, пружинисто разворачиваясь, четыре спиральных кривых: линия родственников и близких друзей, линия коллег и учеников, затем линия людей, которые когда-то были близки Полякову, но сейчас утратили или ослабили с ним связи, и, наконец, линия людей, к чисто хозяйственным услугам которых прибегала семья скрипача. На первой кривой было одиннадцать точек. На второй – шестьдесят три. На третьей было сейчас тридцать две, но цифра эта по мере развития розыска все время вырастала. На четвертой – семнадцать. Получилась этакая четыреххвостая комета, уродливое пространственное зеркало человеческой коммуникабельности, где каждая людская связь была только точкой, и по мере того, как папка уголовного дела заполнялась допросами, справками и объяснениями, эти точки набухали, росли, обретали объем, как надуваемый аэростат, и наполнялись они любовью и вероломством, поклонением и завистью, верностью и грустью, смешным и тягостным, всем тем, что постепенно заполняет жизнь людей, и гениев тоже -потому что гении становятся монументальными только после смерти, а при жизни радуются и огорчаются всему тому же, что и мы, грешные. Просто масштаб смещен…