Молча мы выпили кофе. Белаш равнодушно и тоскливо смотрел в ярко освещенную стену. Устало сказал: – Наст
Молча мы выпили кофе. Белаш равнодушно и тоскливо смотрел в ярко освещенную стену. Устало сказал: – Настроение у меня паршивое. Почему-то все последнее время преследует воспоминание: незадолго до смерти Иконников со своими обычными ерническими штуками прочитал мне стихи Лукреция Кара. Я уж все не помню, но одна строка о человеке, которого живьем пожирает зверь, мне врезалась в память -"…плотью живой он в могилу живую уходит". Почему он прочитал тогда эти стихи? Как вы думаете, почему? – Наверное, он уже догадался, что его пожирает Минотавр, – сказал я негромко. – Минотавр? – не понял Белаш. Я молча кивнул. Белаш провел тонкой нервной ладонью по лицу и сказал растерянно: – Может быть. Может быть. В жизни все может быть… Я спросил Полякова, когда он может принять меня. В телефоне было слышно, как он что-то быстро бормотал, видимо вполголоса читая свой настольный календарь. – Скажите, в половине одиннадцатого вечера вам не очень поздно будет? – спросил он со своей обычной извиняющейся интонацией, и в тоне его было слышно, что он нервничает из-за того, что надо гонять чуть не в полночь по своим делам чужих людей, и весь день, как назло, весь вплотную расписан, хотя ничего удивительного в этом нет – вчера день и вечер, и часть ночи были также заполнены до отказа, и так изо дня в день, из года в год, и невольно приходится утруждать людей, ничем их не вознаграждая, а это, черт побери, свинство, и оттого чувствуешь себя ужасно неловко, потому что непрерывно приходится одалживаться в услугах, внимании и заботе, и остается, по существу, единственная возможность быть независимым во времени и в отношениях со всеми людьми – на концерте, в работе, в самом главном и нужном деле, да вот, как назло, и это невозможно – украли любимый инструмент… Не знаю, может быть, он и не думал обо всем этом, спрашивая меня своим высоким нервным голосом – не очень ли поздно в половине одиннадцатого, но мне показалось, что признан миром он как великий скрипач еще и потому, что живет в нем эта непреходящая эмоциональная взволнованность, застенчивая детская мудрость, бескожная оголенность чувствования, которая делает его будни мукой, а жизнь в целом – долгим и острым счастьем. Так мне показалось, во всяком случае, хотя утверждать, конечно, я не могу – я ведь в этом мало понимаю… – …вам не поздно будет? – спросил он. – Нет, не поздно. Для меня это совсем не поздно. – Очень хорошо! – в голосе его были радость и успокоение, что хоть в этом он не ущемит чужого человека, которому почему-то приходится заниматься его личными делами. И сразу же в нем вновь забились беспокойство и волнение: – В 22.45 по телевидению будет запись Крейцеровой сонаты в моем исполнении. Нам это не помешает говорить? А то я очень хотел прослушать еще раз, во второй части у меня есть сомнения – там, мне кажется, потеря темпа…