– Не касаюсь я его, – сказала женщина. – Пропади он пропадом, мерзкий. Все, что мог, отравил, испоганил.
– Не касаюсь я его, – сказала женщина. – Пропади он пропадом, мерзкий. Все, что мог, отравил, испоганил. В комнате было удивительно пусто, необжито. Евдокия Петровна подняла на меня глаза и перехватила, видимо, мой взгляд. – Смотрите? Сарай наш пустой оглядываете? А что делать? Гена перед самой армией себе куртку кожаную купил, радовался, молодой ведь, – ему, понятное дело, приодеться хочется. Недоглядела я, так этот проклятый унес ее и пропил. Все, что осталось, к дочке перенесла… – А где же вещи вашего мужа? – спросила Лаврова. – А какие же вещи у него? – удивилась Обольникова. – Что на нем -вот и все его вещи. Дочка мне в кредит холодильник купила, так я к ней на неделю как уехала – внучок прихворал, он и холодильник вытащил из дому. Так опился тогда, что чуть не помер. Одно жаль, что чуть не считается… Стыд ведь какой – у человека внуки, а я за получкой его на работу езжу. – А как вы к нему на работу добираетесь? – спросила Лаврова. – Я имею в виду, транспортом каким? – Троллейбусом двадцатым, не на такси же. Ох, горе мое горькое. За что мне только причитается такое? И за душегубство каторгу на срок дают. А мне – пожизненно. Так мы и ушли, не узнав того, что знала и видела эта усталая, замученная женщина, истерзанная страхом и ожиданием позора.
Глава 6 Фаза испепеления
Каноник Пьезелло провел ладонью по шантрели, погладил изогнутым смычком басок, и протяжный, неслышно замирающий звук надолго повис солнечной ниткой в мягком сумраке мастерской. – Предай господу путь свой и уповай на него, и он совершит… -сказал каноник, и слова писания неожиданно прозвучали в этой длинной тишине угрозой. Неловко завозился в углу Антонио. Амати бросил быстрый взгляд на ученика, прошелся по комнате, задумчиво посмотрел в окно, где уже дотлевали огни позднего летнего заката. Негромко щелкали кипарисовые четки в сухих пальцах монаха, его острый профиль со срезанным пятном тонзуры ясно прорисовывался на фоне белой стены. Беззащитная и беспомощная, будто обнаженная, лежала на верстаке скрипка, и когда жесткая рука монаха касалась ее, у Антонио возникало чувство непереносимой боли, словно монах прикасался к его возлюбленной. А мастер Никколо молчал. – Ты же сам говоришь, Амати, что скрипка – как живой человек… -говорил тихим добрым голосом каноник. – И если дух твой чист и господь сам идет перед тобой, то святое омовение в купели только сделает ее голос чище и сильнее, ибо вдохнет в нее промысел божий. Отчего же ты упорствуешь?