— Что же, один был красный, другой зелёный? — перебил Вале
— Что же, один был красный, другой зелёный? — перебил Валерка. — Не перебивай, травило! Говорю, так глаза горят, что за две мили видать. Так вот, Земсков опять мне: «Вставай, — говорит, — ещё раз!» Словом, три раза бросал он меня, как маленького. Это меня-то — кочегара! Потом надел китель и объясняет: «Это — самбо. Слышал? Я своих буду учить в свободное время, а ты тоже можешь приходить, если хочешь. Такому, — говорит, — здоровяку, если дать приёмы, так он один десяток фашистов задушит, а на своих не бросайся. Дура!» И верно — дура. В то время как в сарае шёл этот разговор о Земскове, лейтенант пересекал пустое, сожжённое вражеской артиллерией село. Он дошёл до околицы. Под луной на фоне сахарного снежного наста выделялась машина с автоматической пушкой. Увалень Писарчук стоял на откинутом борту, прислушиваясь к неясному гулу далёкого самолёта. Из-за горизонта через равные промежутки времени взлетали белые ракеты. Все было спокойно. Побывав у всех своих орудий, Земсков вернулся в сарай. Костёр догорал. Матросы уже успели поужинать. Кто-то затянул песню об Ермаке. Щемящая грустная мелодия то взмывала, подхваченная десятками глоток, то снова сникала, и тогда слышался только чистый тенор запевалы — старшины 2-й статьи Бориса Кузнецова. Мрачная привольная песня взволновала Земскова. «Может быть, завтра многих из этих поющих уже не будет в живых, — подумал он. — Правда, нас берегут, охраняют, переднего края не видим». К нему подсел Рощин, который уже успел натянуть полушубок.